Славой Жижек, полубезумный словенский представитель и без того полубезумной французской психоаналитической теории, теперь вдруг стал заметным голосом здравомыслия.
За последнее десятилетие большая часть интеллектуалов пустилась либо в либеральные, либо в популистские крайности. Но Жижек решительно выступает против ультралиберальной бдительности, настаивая при этом, что лучшее, что есть в западном либеральном наследии, сохраняет универсальную актуальность. Его можно считать нераскаявшимся коммунистом, который полагает, что либеральную демократию в конечном итоге следует превзойти, но он защищает демократические ценности, такие как свобода слова и презумпция невиновности. Возможно, это как-то связано как с его возрастом (он тоже бумер), так и с его опытом жизни в тоталитарном режиме.
Несмотря на то, что Жижек глубоко погружен в Гегеля и Лакана, в некоторых отношениях он остается сторонником здравого смысла. Он утверждает, что отрицание биологического пола одновременно и является иллюзией, и угнетает женщин, и он разумно сопротивляется тенденции, которая наблюдается в левых кругах, радоваться всякому виду анархистского бунта, выдаваемого за революционный протест. Закон может служить капитализму и в конечном итоге покрывать государственные преступления и неявные «непристойные» способы сохранения власти, но, тем не менее, замена силы государственного принуждения какой-нибудь мафией или линчевателями с его точки зрения отнюдь не является прогрессом. Более того, он не только защищает наследие эмансипации и просвещения, но и справедливо настаивает на том, что оно возникло именно на Западе, а не случайным образом: как утверждал Гегель, исток этих событий лежит в христианстве. Осознав подобное, Гегель, по мнению Жижека, сразу и воплотил, и превзошел Просвещение. Но в то же время он воплотил и превзошел религиозную форму христианства.
Этот тезис лежит в основе последней книги Жижека «Христианский атеизм: как быть настоящим материалистом». Несмотря на ужасную редактуру — опечатки или солецизмы почти на каждой странице, а также неисправленные ошибки вроде путаницы непорочного зачатия с рождеством Богородицы — эта книга является, пожалуй, лучшим и наиболее доступным изложением всей философии Жижека и ее основ.
В отличие от большинства атеистов, Жижек не рассматривает атеизм как состояние по умолчанию, на которое накладываются суеверия, с которыми затем приходится что-то делать. Наоборот, утверждает он, единственный путь к подлинному атеизму и подлинному материализму лежит через религию и, в более узком смысле, через христианство. Если религию просто отвергать как ложную систему убеждений, то ее место займут другие, не менее идолопоклонские, наивные и иллюзорные: просто новые боги заменят старых.
Дальнейший ход состоит в том, что наиболее глубокие мистические аспекты христианства в конечном итоге и порождают атеизм, в средоточии которого находится полное разочарование и отрицание. Но что это за мистические аспекты? Жижек называет их «теософскими», они берутся из преимущественно тевтонской традиции, восходящей к Якобу Беме, сапожнику-мистику XVII века. Многие мистики говорили о «темной ночи» души. Однако новаторство Беме заключалось в том, чтобы локализовать этоот мрак в конечном счете в самом Боге. Мы переживаем конечную реальность как странное слияние бессознательной природы и сознательного разума. Беме спроецировал на божество обе эти вещи, а не только дневной свет ясного ума. Хотя это и неортодоксально с точки зрения традиционного христианства, Беме был верен радикальным следствиям из догмата о сотворении из ничто: конечное и материальное не происходит из вечного «хаотического» источника, отличного от Бога, вопреки утверждениям языческих философов. Равным образом «теософская» попытка проникновения внутрь процесса божественного начиналась с учения о Троице, разработанном Беме на свой манер.
Если конечное имеет свое начало в Боге, то для Беме Бог вырабатывается в конечных процессах, которые просто не могут быть не необходимыми, поскольку они имеют божественное происхождение. Скорее, должно быть какое-то уникальное совершенство в самом несовершенстве: в незрелости, времени, изменении, уязвимости, возможности ошибки. В конечном счете, в Воплощении Бог полностью отождествляется со своим творением и обновляет его, испытывая на себе все его ограничения и ошибки. В процессе своего бесконечного самопорождения Бог проходит через конфликт, который является источником конечного зла и насилия. Более того, он не только вечно возникает из предэкзистенциальной «темной основы» желаний или «стремлений» и не только выражает себя в конечных терминах. Наоборот, Бог возникает из ничто лишь посредством творения и полностью становится Богом только в Воплощении.
Все это, демифологизированное Гегелем и психоанализированное Жижеком, равнозначно «христианскому атеизму». Смерть Бога-Сына на Кресте — это действительно смерть Бога-Отца в человеческом сознании. Однако атеизм, о котором идет речь, — это не просто признание прошлых иллюзий. Наоборот, это перемещение божественных свойств в мир человека: место Святого Духа - это «Церковь», которая в конечном итоге станет проектом коммунизма.
В переводе на материалистический язык это означает для Жижека следующее: вначале была «реальная ничтожность», и бытие есть необъяснимое истечение или отклонение от этого небытия. Субъективность — это точка, в которой эта истина, лежащая в основе реальности, каким-то образом всплывает на поверхность, так что сознанием управляет желание соединиться с лежащей в его основе полнотой, которой изначально никогда не было. Материя как бы подвешена между онтологической и субъективной пустотой, и, тем не менее, даже ее материальность представляет собой таинственную пустоту. Это объясняет, почему лакановское «Реальное», так часто упоминаемое Жижеком, одновременно является тем, что действительно сохраняется вне символического порядка, но, в то же время, настолько неуловимо, что оно скорее виртуально, чем «реально» в обычном смысле.
Если же, наоборот, материя полностью проницаема для разума, то это означает, что в деле все еще замешан какой-то божественный логос, или даже что материя может мыслить, а сам Бог столь же материален, как и познаваем, как это было верно для латинского отца Церкви Тертуллиана. Но если, по мнению Жижека, все первоначально было ничем, а реальность есть лишь отрицание этой ничтожности и субъективность, отрицание этого отрицания — сведение всего к остатку пустой случайности, — тогда разум уже не является суверенным. Вот почему его привлекают самые радикальные выводы квантовой механики: в глубине материальной реальности ничто на самом деле не имеет смысла.
Наряду с радикализмом Жижека, его смешению модерна и постмодерна присущ определенный философский консерватизм. В постмодернистской манере он возводит на трон неопределенность, хотя и не на манер Бергсона и Делёза, где речь идет о чистоте творческой позитивности, которая не допускает никакого фундаментализма или «великих нарративов». Вместо этого, представляя отрицание в качестве основополагающего принципа, Жижек вновь утверждает великий нарратив Маркса, основанный на пролетариате как последней – поскольку опустошенной негативностью – форме человеческой субъективности, а также нарратив Фрейда, основанный на всеопределяющем сценарии взросления ребенка. За этими грандиозными нарративами и их переутверждением скрывается также лакановская интерпретация картезианского дуализма как расколдованной природы, что, таким образом, открывает путь рационалистической науке, в то же время оставляя субъективность плывущей по волнам иного космоса. Точно так же неопровержимым считается кантианский поворот к исследованию условий того, как мы познаем бытие как явление, а не структуры бытия как такового.
Однако уже со времен Канта необходимость отделения эпистемологии от онтологии отрицалась теми, кто «метакритически» настаивал на исторической, естественной, антропо-телесной и языковой переплетенности идеального с реальными процессами, в том числе Шеллингом и Францем фон Баадером. Жижек полностью осознает эту другую, более романтическую интерпретацию «теософского» наследия, наиболее сильную в случае Шеллинга и особенно разделявшуюся русским мыслителем Владимиром Соловьевым, которого он обсуждает довольно подробно.
В этой иной интерпретации если внутри Бога и есть напряжение, то, тем не менее, нет зла, которое наоборот присутствует только в падшей конечности из-за случайной неспособности интегрировать потенциально враждующие компоненты, особенно отцовскую власть и сыновнюю преемственность. Подобное возможно, поскольку между природой и субъективностью предполагается скорее непрерывность, чем разрыв. Для подобного представления бессознательное не является ни пустотой, ни иллюзией, ни вытеснением, а, скорее, позитивным источником мысли, понятой как всегда принципиально беспочвенная интуиция.
Жижек считает Шеллинга всего лишь «исчезающим посредником» по отношению к более рациональному и не питавшему иллюзий Гегелю. Но, возможно, мистицизм последнего столь же неясен. Если никакая третья вещь, или «точка неопределенности», не является посредником между реальным и идеальным, или природой и разумом, тогда они имеют тенденцию просто вытеснять друг друга в диалектической осцилляции, которая в конечном итоге уничтожает и то, и другое. Но неужели в этот буквально нигилизм легче поверить, чем в ортодоксальную теологию?
Заявляя о заполнении разрыва между познанием и его предпосылками, Гегель провозгласил, что последним является отрицание. Но тот факт, что этот разрыв утверждается и абсолютизируется, что он не только эпистемологически, но и онтологически непреодолим – как если бы в реальности существовала реальная дыра – не означает, что не был сделан догматический и произвольный шаг. Сомнительное ограничение мысли Канта явлениями, оставляющее вместе с собой возвышенно-непознаваемую границу, здесь на еще меньших основаниях возвращается обратно в саму реальность, тем самым отождествляя возвышенное как с нашим собственным незнанием, так и с остатком «реального». Напротив, Шеллинг и романтики предполагали, что мы сохраняем веру в деятельное участие в непроясненной божественной связи, что тем самым позволяет нам разумно утверждать реальность человеческой личности, природы и их оккультного взаимодействия.
Я начал с темы здравого смысла, сказав, что Жижек во многом демонстрирует его в своей интерпретации текущей политики. Но пределом его здравого смысла является то, что он выступает за разочарование. Возможно, подобное гораздо предпочтительнее иллюзий, характерных для нашего времени, но этого недостаточно. Сказать, что трудящиеся оказались отчуждены от своей истинной и пустой субъективности ложными навязчивыми идеями левых об идентичности, значит упустить из виду, что сегодня они чувствуют себя лишенными даже остатков того позитивного достоинства самоорганизации, которое еще было у них в эпоху промышленного капитализма. Другими словами, здесь мы наблюдаем нежелание видеть, что рабочие хотят сохранить свое человеческое достоинство именно в качестве рабочих перед лицом новой, еще более злобной буржуазной элиты, а не уничтожить всякую иерархию, что невозможно иначе, чем в качестве своего рода мистической анархистской мечты.
Более того, недостаточно сказать, что, поскольку желание иллюзорно, то люди никогда не смогут по-настоящему объединиться, и все время обнаруживают, что даже их детей преследуют неприятности. Результатом подобного является то, что, как заявляет Жижек, социалистическое равенство приведет к неконтролируемому ужасающему уровню зависти и обид, с которыми можно справиться только с помощью всеобщего психоанализа, предположительно обеспечивающего массовый отказ и всеобщее лишение каких-либо иллюзий. Таким образом, для коммунизма нужен принудительный христианский атеизм, поддерживаемый лакановским духовенством.
Но почему те, кто осознает пустоту желаний, не могут совершать насилие с тем же безразличием, как герои Бхагавад-гиты? Жижек отказывается от пути, предложенного Бхагават-гитой, и так же справедливо отвергает характерный для буддизма отказ от желания, поскольку подобное уничтожает нашу человеческую суть, причем в точно такой же степени, как и уничтожение половых различий или трансгуманистическое подчинение человека искусственному интеллекту. Возможно, это все потому, что он даже более христианин, чем он думает.
Если мы солидарны с другим, то это не может быть солидарность в бездне, безразличной к этой солидарности. Наоборот, солидарность должна предполагать тягу к невыразимому сообществу, к возможной связи через близость индивидов и групп и, следовательно, веру в телеологическую направленность материи в сторону духа, который не может быть просто ее пустым эпифеноменом.
Более естественно как и мистично предполагать, что за пределами разума находится непредсказуемым образом разворачивающаяся позитивность как природы, так и истории, а не гипостазирование логического отрицания. Именно в этом смысле, как заключил Шеллинг, более правдоподобно рациональное допущение примата реального и актуального, которое мы не можем априори вывести из потенциального, что согласуется с религиозной и конкретно христианской идеей «откровения».
Через Соловьева (чьи политические симпатии были либерально-конституционными) наследие Шеллинга повлияло на одно из направлений христианского социализма, представленное мыслью Сергея Булгакова и прочих. Не следует рассматривать все это наследие лишь как более «этичное», чем марксистская традиция, но скорее также и как более метафизически и исторически последовательное. Капитализм не является имманентно непротиворечивой доктриной, а, скорее, как учил христианский социалистический историк экономики Карл Полани, представляет собой случайным образом возникшее отделение экономических отношений от социальных, вызванное массовым государственным принуждением. Всякое новое переучреждение на более эгалитарной основе, чем «феодальный» премодерн, должно подразумевать оптимистическую веру в то, что реальность хочет мира, а не насилия.
Конечно, Жижек прав, утверждая, что капиталистическая идеология скрывает антагонизмы. Но гораздо более фундаментально то, что современная либеральная политика, начиная со времен Гоббса, открыто привержена тезису об «онтологическом насилии» в сочетании с ложью о том, что оно может быть формально и консенсусным образом опосредовано общественным договором. Проблема левого гегельянства и марксизма в том, что они в конечном итоге унаследовали именно этот либерализм в его наиболее острой форме. В отличие от мистического материализма, христианский социализм, помимо лишь негативной «эмансипации», верит в возможность всеобщего духовного примирения человека с человеком и человечества с природой, ради чего и стоит трудиться. Христианский социализм разделяет вполне рациональную веру, которая может быть постепенно оправдана посредством практической реализации, вместо стремления преодолеть возвышенный ужас посредством кажущегося отказа, который также, и зачастую непосредственно, является признанием поражения перед ним.