Когда мы читаем абстрактную идеологическую декларацию, мы прекрасно понимаем, что простые люди воспринимают её иначе. И чтобы перейти от абстрактных положений к «реальной жизни», необходимо добавить к абстрактным положениям непостижимую плотность контекста жизненного мира.
И идеология – это не сами по себе абстрактные положения, идеология и есть эта самая плотность жизненного мира, которая «схематизирует» их в кантовском смысле, делает их «жизненными», частью нашего повседневного опыта. Взять, к примеру, военную идеологию: она становится «жизненной» только на фоне непристойных неписаных правил и ритуалов (походных кричалок, драк, сексуальных намёков…), в которые она встроена.
Вот почему, если и существует идеологический опыт в его чистейшей форме, на нулевом уровне, то он наступает в тот момент, когда мы занимаем позицию мудрой иронической дистанции и смеёмся над глупостями, в которые готовы поверить, – в этот момент освобождающего смеха, когда мы смотрим свысока на насмешки над нашими убеждениями, мы становимся чистыми субъектами идеологии, идеология оказывает на нас своё чистейшее влияние. Вот почему, скажем, если кто-то хочет увидеть, как действует идеология ныне, достаточно посмотреть несколько репортажей Майкла Пэйлина на BBC, которые были популярны пару десятилетий назад: их основополагающая установка – доброжелательная ироническая дистанция по отношению к различным обычаям, удовольствие от наблюдения за местными особенностями и одновременное отфильтровывание действительно травмирующих данных – и есть постмодернистский расизм в чистом виде.
Итак, когда мы говорим об «объективном духе» (субстанции нравов) как о паутине неписаных правил, определяющих, что мы можем говорить/видеть/делать, следует еще больше усложнить описание Фуко дискурсивной эпистемы: «объективный дух» также и прежде всего определяет то, что мы знаем, но должны говорить и действовать так, как будто мы не знаем, и то, чего мы не знаем, но должны говорить и действовать так, как будто мы это знаем; он определяет то, что мы должны знать, но должны притворяться, что не знаем. Распространение в наши дни так называемого этнического и религиозного фундаментализма — это восстание против этой плотной сети манер, которые поддерживают свободы в либеральном обществе. Они не боятся неопределенности свободы и вседозволенности — они боятся, напротив, (то, что они воспринимают как) репрессивной сети новых правил.
Было бы интересно перечитать Марселя Пруста на фоне этой темы неписаных обычаев: проблема его «Поисков» — «Как возможна аристократия в демократические времена, когда внешние знаки иерархии отменены?», а его ответ — сложная сеть неписаных неформальных привычек (жестов, вкусов), посредством которых те, кто «свой», узнают «своих» и идентифицируют тех, кто лишь притворяется принадлежащим к ближнему кругу и подлежит остракизму[1].
Так где же тут идеология? Когда мы имеем дело с проблемой, которая, несомненно, реальна, ее идеологическое обозначение/восприятие вносит свою невидимую мистификацию. Скажем, толерантность обозначает реальную проблему – меня, как правило, спрашивают, когда я выступаю против неё: «Но как вы можете быть за нетерпимость к иностранцам, за антифеминизм, за гомофобию?» В этом и заключается подвох: конечно, я не против него, но я против (сегодняшнего автоматического) восприятия расизма как проблемы толерантности. Почему так много проблем сегодня воспринимаются как проблемы нетерпимости, а не как проблемы неравенства, эксплуатации или несправедливости? Почему предлагаемое лекарство – толерантность, а не эмансипация, политическая борьба, даже вооружённая борьба? Причина этой культурализации – поражение, провал непосредственно политических решений, таких как государство всеобщего благосостояния или различные социалистические проекты: «толерантность» – их постполитический эрзац. (То же самое касается и «преследований»: в современном идеологическом пространстве вполне реальные преследования (изнасилования, фанатизм…) неразрывно связаны с нарциссическим представлением индивида, который воспринимает любую близость других как вторжение в его/ее личное пространство.) «Идеология» в этом точном смысле является понятием, которое, обозначая реальную проблему, стирает решающую линию конфликта.
Вот почему Лакан утверждает: «Я даже не говорю, что „политика — это бессознательное“, а лишь „бессознательное — это политика“». Разница здесь принципиальна. В первом случае бессознательное ставится на уровень «большого Другого»: оно позиционируется как субстанция, которая действительно господствует и регулирует политическую деятельность, в том смысле, что «истинным двигателем нашей политической деятельности являются не идеология или интересы, а бессознательные либидинальные мотивы». Во втором случае сам большой Другой теряет свой субстанциальный характер, он больше не является «бессознательным», он превращается в хрупкое, непостоянное поле, сверхдетерминированное политической борьбой.
Во время моих публичных с ним дебатов в Нью-Йоркской публичной библиотеке более десяти лет назад Бернар-Анри Леви привел жалкие доводы в пользу либеральной толерантности («Разве вы не хотели бы жить в обществе, где можно высмеивать господствующую религию, не опасаясь быть убитыми за это? Где женщины могут свободно одеваться, как им нравится, и выбирать мужчину, которого они любят?»), в то время как я привел такие же жалкие доводы в пользу коммунизма («После распространения продовольственного кризиса, экологического кризиса, неопределенности в отношении интеллектуальной собственности и биогенетики, после строительства новых «стен» между странами и внутри каждой страны, разве не нужно искать новый способ коллективных действий, который радикально отличается как от рынка, так и от государственного управления?») — ирония ситуации заключалась в том, что, когда дело было сформулировано в таких абстрактных терминах, мы оба не могли не согласиться друг с другом. Леви, радикальный либерал и антикоммунист, сторонник свободного рынка, иронично заметил, что в этом смысле даже он за коммунизм... Это взаимопонимание стало доказательством того, что мы оба погрязли в идеологии: «идеология» — это как раз такое сведение к упрощённой «сущности», которое удобным образом забывает о том, как за нее приходится расплачиваться, о «фоновом шуме», обеспечивающем содержание её истинного смысла. Такое стирание фонового шума и есть сама суть утопии.
То, что передаёт этот фоновый шум, — это — чаще всего — непристойность варварского насилия, на котором поддерживаются общественный закон и порядок. Вот почему тезис Беньямина о том, что каждый памятник цивилизации является памятником варварства, оказывает точное воздействие на само понятие цивилизованности: «быть цивилизованным — значит знать, что ты потенциальный варвар»[2]. Каждая цивилизация, которая отрицает свой варварский потенциал, уже капитулировала перед варварством. Именно так следует читать отчёт о странной конфронтации в Вене 1938 года, когда эсэсовские головорезы вошли в квартиру Фрейда, чтобы осмотреть её: уважаемый старик Фрейд, который стоит напротив молодого быка из СС, как метафора того, что было лучшим в старой европейской культуре, противостоящей худшему из нового зарождающегося варварства. Тем не менее, следует добавить для ясности этого образа, что СС воспринимали и легитимировали себя как защитников европейской культуры и её духовных ценностей от варварства модерна с его сосредоточенностью на экономике и сексе, варварства, которое для нацистов олицетворялось именем «Фрейд»… Это означает, что утверждение Беньямина о том, что каждый памятник культуры одновременно является памятником варварства, следует развить ещё дальше: что, если сама культура — это не что иное, как остановка, перерыв, передышка в погоне за варварством? Возможно, именно так можно прочесть краткий парафраз Брехта, сделанный Паулем Целаном:
Что сейчас за время?
когда разговор
это почти преступление
потому что он включает в себя
так много /неявно/ сказанного?[3]
Разрыв между официальным текстом Закона и его непристойным дополнением не ограничивается западными культурами; в индуистской культуре он проявляется как противопоставление вайдики (корпуса Вед) и тантрики: тантра — это непристойное (секретное) дополнение к Ведам, неписаное (или секретное, неканоническое) ядро публичного учения Вед, публично дезавуированное, но необходимое дополнение. Неудивительно, что тантра так популярна сегодня на Западе: она предлагает высшую «духовную логику позднего капитализма»[4], объединяющую духовность и земные удовольствия, трансцендентность и материальную выгоду, божественный опыт и бесконечный шопинг. Она пропагандирует постоянное нарушение всех правил, нарушение всех табу, мгновенное удовлетворение как путь к Просветлению; она преодолевает старую «бинарную» мысль, дуализм сознания и тела, утверждая, что тело в его наиболее материальном виде (место секса и похоти) ЯВЛЯЕТСЯ царским путем к духовному пробуждению. Блаженство приходит, когда мы говорим «ДА» всем телесным потребностям, а не когда им противодействуем: духовное совершенство проистекает из осознания того, что мы уже божественны и совершенны, а не того, что нам нужно достичь этого усилиями и дисциплиной. Тело — это не то, что нужно воспитывать/обучать, чтобы выразить духовные истины, оно непосредственно — «храм для выражения божественности». Обратите внимание на противопоставление духовному материализму Тарковского: для Тарковского само материальное разложение (распад, разложение, гниение, инерция, свалка, мокрая дрянь) духовно, тогда как здесь воспевается эфирная нетленность плоти.
Эта тенденция достигает своего апогея в киберпространстве: не просто случайность, что тантра является одной из постоянных ссылок идеологов киберпространства нью-эйдж, которые настаивают на слиянии тела и духовности под видом виртуального «бестелесного духовного тела»[5], способного выдерживать экстремальные удовольствия. Наше биологическое тело само по себе является аппаратным обеспечением, которое необходимо перепрограммировать посредством тантры как нового духовного программного обеспечения для высвобождения (разблокировки) его потенциалов. Понятия тантры здесь переводятся на киберязык: телефонные провода становятся нади виртуального тонкого тела, компьютерные терминалы — чакрами (узлами энергии), поток жизненной праджни — бесконечным потоком информации — таким образом мы получаем «киборгазм, который сочетает в себе неподкупность киберпространства с самым что ни на есть потусторонним чувственным наслаждением себя»: «Настоящий тантрический секс полностью сносит вам крышу, потому что он выводит вас за пределы всех обыденных представлений о повседневной реальности. /.../ Понимая, что наши тела — это храмы для выражения божественности, мы можем /.../ расширяться, праздновать и делиться ВИБРАЦИОННЫМ НАСЫЩЕНИЕМ в каждой клетке нашего существа /.../ соединяя сексуальность и духовность» [6].
Но всегда следует помнить, что в подобных трансгрессивных явлениях нет ничего «спонтанного». Пристальный взгляд показывает, что мы по-настоящему наслаждаемся курением и выпивкой только на публике, в рамках публичного «карнавала», священного отстранения от обычных правил. То же самое касается даже ругани и секса: ни одно из них в своём наиболее радикальном проявлении не является деятельностью, в которой мы «взрываемся» в спонтанной страсти против подавленных общественных условностей – напротив, и то, и другое практикуется «вопреки принципу удовольствия», ради взгляда Другого. (Личное замечание: я сам люблю ругаться только на публике, и никогда наедине, что считаю глупым и неуместным, даже непристойным.) Таким образом, нарушение общественных правил совершается не личным эго, а предписывается теми же общественными правилами, которые сами по себе оказываются удвоены, раздвоены. Вот что отличает подобные нарушения порядка от толерантной мудрости: позиция толерантной мудрости (как и общеизвестное католическое разрешение игнорировать – и даже поощрять – случайные измены, если они помогают сохранить брак) допускает частные проступки, проступки, которые находятся вне поля зрения общественности[7].
Когда человек становится по-настоящему взрослым? Когда узнает то, когда следует нарушить недвусмысленные правила, которым обязан подчиняться. Так, в отношении брака можно с полным основанием сказать, что человек становится взрослым, когда способен на прелюбодеяние. Единственное доказательство присутствия разума – это периодические впадения в «иррациональность» (что Гегель прекрасно знал). Единственное доказательство присутствия вкуса – умение иногда любить вещи, не соответствующие критериям высокого вкуса; тот, кто строго следует высокому вкусу, тем самым демонстрирует полное отсутствие вкуса. Человек, выражающий восхищение 9-й симфонией Бетховена или другими шедеврами западной цивилизации, немедленно свидетельствует о своей безвкусице – истинный вкус проявляется в восхвалении небольшого произведения Бетховена, превосходящего его «величайшие хиты», как, например, Младен Долар, ярый поклонник Шуберта, который предпочитает неизвестные мужские хоровые композиции Шуберта (в честь собраний охотников и т. д.) его гораздо более известным композициям.
Может быть, стоит переосмыслить известный парадокс Бертрана Рассела о цирюльнике (является ли цирюльник все еще цирюльником, если он бреет самого себя, если цирюльником является тот, кто бреет тех, кто не бреется сам?), который заставил его запрещать включать множество в самого себя, т.е. запрещать непоследовательное самоудвоение, как единственный способ избежать противоречия: что, если, напротив, «последовательное» следование своим правилам является по-настоящему самопротиворечивым, т. е. превращается в свою противоположность? (Если вы хотите последовательно следовать высокому вкусу, вы демонстрируете свою безвкусность и т.д.) И что, если единственный способ быть по-настоящему разумным или по-настоящему проявить вкус — это полностью заняться самоудвоением, саморефлексивно нарушать правило, которому следуете (иногда впадать в безвкусицу или отказываться от разума)?
Как будто в современном обществе вседозволенности трансгрессивные нарушения разрешены, но в «приватизированной» форме, как личная идиосинкразия, лишённая своего публично-зрелищно-ритуального измерения. Таким образом, мы можем публично признаться во всех наших персональных странностях, но они остаются нашими личными особенностями. Возможно, здесь стоит перевернуть стандартную формулу фетишистского отрицания: «Я прекрасно знаю (что нужно соблюдать правила), но, тем не менее… (я иногда их нарушаю, поскольку это часть правил)». В современном обществе вседозволенности преобладает скорее такая позиция: «Я верю (что постоянные гедонистические трансгрессии — это то, что делает жизнь стоящей), но, тем не менее… (я прекрасно знаю, что эти трансгрессии на самом деле не трансгрессивны, а лишь фальшивое приукрашивание, которое только утверждает серость социальной реальности»).
[1] Этому замечанию я обязан Младену Долару.
[2] Брюкнер П. Тирания покаяния. СПб, Изд-во Ивана Лимбаха, 2009.
[3] Poems of Paul Celan. New York: Persea Books 2002, p. 319.
[4] Urban H.B. Tantra. Sex, Secrecy, Politics, and Power in the Study of Religion. Berkeley: University of California Press, 2003. Р. 22, 207.
[5] Там же. P. 253.
[6] Там же. P. 252-254.
[7] Подобными размышлениями я обязан Роберту Пфаллеру.