12 октября, суббота

Война как ризома

29 августа 2022 / 06:42

Детективы о Третьем рейхе должны быть политически корректными. Главному герою обязательно нужно как-то зафиксировать свою дистанцию от режима.

Иначе, со стороны читателя, никакой идентификации, никакого соучастия! Что-то мелким шрифтом – может быть антибольшевизм или возмущение несправедливыми условиями Версальского мира - должно дать нам право отличить его от тех, кто является национал-социалистом по убеждению. Историк Джеффри Барраклаф как-то заметил, что гитлеровская революция была первой настоящей буржуазной революцией в Германии. Так, может быть, это классовый вопрос?

«А смысл, Мартин-Хайнц Дуглас фрайхерр фон Бора, в том, что вы – это все то, что мы хотим оставить в прошлом, всю эту вашу Германию фон-баронов и их дам, генеральских сынков и поместий... Я даже не уверен, что вы сражаетесь за ту же Германию, за которую сражаюсь я».

Эта цитата из романа «Дорога на Итаку» (2014), одного из тринадцати романов, опубликованных к настоящему времени в серии «Мартин Бора» Бена Пастора, псевдоним итальянской писательницы Марии Вербены Вольпи[1]. Слова эти принадлежат мужчине из семьи, которая трудится в родовом поместье Боры (фрайхер означает «барон»), а сам он – «настоящий» нацист, то есть пролетарский головорез, которым движет классовая ненависть. Оба мужчины служат в армии, но между ними, сержантом и офицером, огромная дистанция - что может напомнить нам замечание Готфрида Бенна о том, что во времена нацизма вступление в армию было единственной элегантной формой «внутренней эмиграции». Так и получилось, что долгое время после войны аристократический вермахт цеплялся за корыстный миф о том, что преступления СС не имеют ничего общего ни с ними, ни с их миссией. Оправдания самого Боры также хорошо нам знакомы: «Моя злость... это ответ. На обиду, нанесенную нашему Отечеству после Великой войны, на те государства, которые душат наше жизненное пространство, и на требования непрерывно каяться перед всем миром за то, что мы – немцы». Но он опускает свою самую важную доблесть – а именно верность. (После 1934 года армейская присяга на верность конституции была переписана: Бора, таким образом, связан клятвой верности своему фюреру).

Но в конечном итоге причина испытывать стыда за главного героя, который отнюдь не является антисемитом, может быть иной. Бора не просто профессиональный солдат, он любит войну: «После Испании у меня было семь лет отличной драки. Слава и кровь… Испания, Польша, Россия - я участвовал во всех кампаниях. Быть на войне так же захватывающе, как страстно влюбиться...»

И, возможно, еще более криминальное заявление: «Я мечтаю первым увидеть Волгу. Она снится мне, как только наступает темнота, широкая, как озеро, артерия в огромном теле России. И все же, даже у ворот Сталинграда и рядом с этой рекой, в 3200 километрах от Берлина, мы, немцы, стоим всего лишь на юго-западном клочке бесконечной евроазиатской равнины. Это помогает понять, что все мы, наши предки, родом отсюда. Эта земля наша в большей степени, чем мы признаем сами, больше, чем хочет признать враг».

Однако прежде чем мы продолжим разговор о Schuldfrage, следует отметить, что этот цикл романов не только детективных, но и исторических; а это предполагает, что Бора придется одновременно играть две разные генеративные роли, занимать две разные нарративные инстанции. Детектив раскрывает преступления; герой исторического романа, напротив, пассивно наблюдает Историю. Сыщик, которому в напряженной ситуации военного времени начальство поручает выяснить правду о той или иной потенциально скандальной тайне, должен также принять статус того, кого Дьердь Лукач в своей классической работе об историческом романе назвал средним или «посредственным» (mittelmässig) героем, Уэверли или Фабрисом, который наблюдает за великими историческими коллизиями со стороны. Лукач рекомендует историческому романисту стараться не допускать, чтобы «всемирно-исторические личности», которых никак не возможно избежать, занимали центральное место в романе (хотя в исторической драме они обязательно должны присутствовать как таковые). Действительно, карикатура Толстого на Наполеона была не самым удачным его литературным решением. Бора, хотя и является едва ли посредственным героем, никогда не взаимодействует со всемирно-историческими фигурами непосредственно - например, ни разу не видит живого Муссолини в Сало - но лишь опосредованно фиксирует его присутствие: «Он также прочел ожидаемые, но все равно неприятные подробности о глубокой антипатии между лидерами фашистов и корпусом, об антагонизме Денцо и РНГ, о вспышках бешенства маршала Грациани и о том, как обиженный Муссолини отказывался почти со всеми разговаривать».

Правда в другом романе речь идет о компрометирующих письмах Дуче и его попытке самоубийства перед эффектным спасением из Гран-Сассо; но эти события тоже опосредованы, даны нам как история внутри истории.

Но есть и более серьезная проблема, Аристотель предлагает следующую ее формулировку: «Единство сюжета не состоит, как полагают некоторые, в том, что его субъектом является один человек. С этим одним человеком происходит бесконечное множество событий, некоторые из которых невозможно свести к единому; и точно так же существует множество поступков одного человека, которые невозможно свести к одному». Биография - это не законченное действие, не единичное событие; оно не имеет завершения (хотя его завершение в конечном итоге можно считать «судьбой»). Этот прекрасный совет, однако, имеет порочную предпосылку, которую мы, возможно, больше не разделяем, а именно, что на коллективном или индивидуальном уровне существуют «события», которые можно «свести к единому», или что поступки «можно свести к одному». В нашем сегодняшнем контексте сама история больше не является функционально закрытой категорией. Единство «Второй мировой войны», или «Восточного фронта», или даже «Сталинградской битвы» должно конструироваться индивидом, в данном случае экзистенциальным опытом Боры, и обретает видимость географического единства в перемещениях главного героя от Испании времен Гражданской войны до «Барбароссы» или Апеннинского полуострова, захваченного союзными войсками.

Но, несмотря на биографическую логику, в этих перемещениях остается некая условность, как будто романист просто решил, что будет полезно, если Бора будет присутствовать в ключевых местах и моментах разворачивающейся войны, в местах зверств (Катынь или Ардеатинские пещеры) или решающих событий (таких как Республика Сало или Сталинградская битва). Это случайность, которая преследует все представления об истории.

Возьмем, к примеру, великолепный исторический фильм Кубрика «Барри Линдон» (1975), экранизацию не самого известного романа Теккерея. Но в данном случае мастерство режиссера и мощь материала не спасают фильм от томительного ощущения беспричинности. Почему воскрешение битвы XVIII в. происходит именно сейчас? В отличие от Второй мировой войны, мы не можем сказать, что те события составляют для нас постоянный предмет интереса. Протест против войны как таковой? Завуалированный комментарий к Вьетнаму? Иллюстрация техники домоторизованной войны? Объективный урок обращения с ветеранами? Репетиция и, наконец, замена фильма «Наполеон», который Кубрик так и не снял? Ни одно из этих внехудожественных оправданий не продвигает нас в достаточной степени в объяснении значения данного произведения, хотя все эти вопросы сами по себе открывают поле для исследования. И вообще наш интерес к историческим произведениям всегда кажется зависящим от чего-то внеэстетического: от вопросов, которые ставят учебники истории, например (какими на самом деле были Гитлер или Сталин?); от той или иной моды (вещи нацистов, конечно, вызывают, кажется, вечное восхищение); от нашей историчности в целом, как она развивалась со времен Французской революции и насыщалась содержанием от Вальтера Скотта до Кена Бернса, от Толстого до Маргарет Митчелл, от Хилари Мантел до Бена Пастора. Пастор, кажется, изобрел новый способ сочетания целого и части в том, что телевизионщики могли бы назвать минисериалом.

И все же, возможно, нам не стоит забывать, что в результате моды на историчность сегодня все романы являются историческими (если только они не научно-фантастические): все они несут в себе неизбежные хронологические вопросы «что до?» и «что после?». Возможно, тогда было бы предпочтительнее перейти от горизонтали к вертикали: посмотреть, из чего состоит «история» Боры, что она нам предлагает. Ведь современные романы собираются из разного рода сырья; они не обладают чистотой старых жанров. Вместо того чтобы мыслить в терминах линейного повествования, лучше представить себе груду отдельных и неровных пластов, геологических слоев, искривленных слоистых пластин, каждая из которых похожа на энциклопедическую рельефную карту, осязаемую как шрифт Брайля: каждый роман - это уникальная конъюнктура этих пластов, крепко сколоченных, как гвоздем, и так же легко разъединяемых в разрозненную кучу тем, ожидающих конъюнктуры нового события, нового романа.

То, что мы называем войной, выливается в набор географических, институциональных, хронологических констелляций, которые переводят наши общие категории в конкретные восприятия и встречи. Мы, конечно, спотыкаемся о множество военной техники – стрелковое оружие, танки, самолеты, - о которой нам предоставляется техническая информация сверх того, что необходимо знать рядовому полицейскому. Ландшафты, тем временем, возвращают Европу к обескураживающему многообразию топографий: «Им потребовалось около сорока минут, чтобы преодолеть изрезанную расщелинами местность, огибающую дно обрыва. Как только они выбрались из ущелья, перед ними открылся склон, поросший высохшей травой и похожий на горб большого бизона-альбиноса. Именно с этой северной стороны можно было попасть в Агиас Иринис по естественному пандусу, который постепенно лысел; подножие его заросло первозданным кустарником, усеянным цикадами. С него ветерок доносил аромат дикого тимьяна».

Это уже материально осязаемые, а не чисто визуальные пейзажи: они затрагивают напряженное тело, его усталость и текущий с него пот, но также вызывают аффект в самых непредсказуемых формах: «В этом году все расцвело рано. На полях вокруг кавалерийского лагеря подсолнухи начали раскрываться почти за месяц до срока, ярко-желтые, как звезды, сошедшие с конвейера. Бора, привыкший видеть их бесконечные просторы на Востоке, нашел их слишком приторными, на грани отвращения».

Но топография предполагает и города, хотя для вермахта более привычны крестьянские деревни. Тем не менее, есть Рим, Вечный город, наиболее ярко представленный в этих романах, когда союзники наступали на север полуострова; есть Берлин, развалины которого Бора не хочет с воздуха лицезреть. Есть даже его родной Лейпциг, в который мы попадаем во время предвоенного визита японской делегации. Но прежде всего это Сталинград, вечный Сталинград элеватора, тракторного завода, парома, Белого дома, кирпичной печи, даже «Унимага», несгибаемого универмага, в котором Паулюс сдался Советам (одна история здесь вытеснила другую - известность тракторного завода как первого большого памятника сталинской коллективизации, начатой за пятнадцать лет до этого). Из руин также не следует изгонять призраков, например, легендарных снайперов: «Только снайперы, подобно божествам Олимпа, все видят и следят за всеми... снайпер – поистине бог. Редко когда он промахивается или только ранит... Снайперу чужды земные страдания; он выбирает цель и вершит судьбу любого, кто попадает в магический круг его телескопического прицела».

Сталинград стал полигоном нового вида военных операций: «Внутри города война стала похожа на морской бой, в который мы играли в детстве, рисуя свои корабли на квадратном листе и отмечая края цифрами и буквами алфавита, как это делается на картах. Когда мы кричали другому игроку M3, если оказывалось, что на пересечении M и 3 был подбит его эсминец из двух квадратов, мы могли попытаться добить его, крикнув L3, N3, M2 или M4. Для нас сегодня немногие уцелевшие здания и достопримечательности похожи на те бумажные кораблики со своими квадратами».

Но это название обозначает также и иной, новый вид опыта: «Они уничтожают все вокруг... Рушатся уже последние дома. Для простого солдата, пехотинца, который в этом и ряде других отношений напоминает домашнюю кошку, подобное составляет психологическую проблему... География для него предполагает точные ориентиры... И подумать только, что в начале лета мы продвигались, как по травянистому океану, уверенные, наглые, беспечные. Нам не нужно было чувствовать аромат пряностей, чтобы знать, что на нашем экзотическом пути лежат искомые острова».

На этих ландшафтах тишина становится не только фоном для звуков природы, но и требует шестого чувства: «Еще с Испании, а особенно после польской кампании, Бора был сверхчувствителен к звукам. Самый слабый шум, едва различимый на слух, не ускользал от него – большой плюс для солдата на страже. Подобное требовало способности оставаться неподвижным, как хищник, но только лишь внешне неподвижным, поскольку чувство это требовало такой остроты, как будто включались другие органы чувств, чтобы почуять или ощутить источник звука».

Но также эти ландшафты чем-то наполнены, они требуют настороженности и подозрительности; и нам нужна еще одна карта, еще одна калька, чтобы накрыть их сетями межличностного напряжения - это география бдительности и недоверия, география пространства, которое простирается от ничем не защищенных крестьянских хижин до штабов конкурирующих разведслужб и карьерной конкуренции. Следует помнить, что, помимо местной полиции (гестапо начиналось как одна из подобных в прусском государстве Геринга), каждая из служб имеет свое собственное тайное информбюро (не говоря уже об иностранных союзниках – Италии, Румынии – а также полицейские силы оккупированных стран, состоящие из местных). Ни одна из этих «сестринских организаций» не освобождается от надзора со стороны СС, чьим самым грозным соперником, однако, является все еще аристократический вермахт, офицером которого является Бора. Действительно, он вызывает дополнительные подозрения в связи со своим положением в собственной независимой армейской разведслужбе (еще одной), так называемом абвере (который будет распущен позже в ходе войны). Карта этих бесчисленных шпионских сетей и их враждебных пересечений друг с другом оказывается более сложной, чем сами сражения (для которых, как мы знаем, существует множество карт). Все это превращается в запутанную сеть контактов между персонажами, которые, помимо того, что почти исключительно мужчины, также представляют собой разнообразие конкурирующих исследований друг друга.

Профессиональные обязанности Боры на самом деле состоят в том, чтобы заниматься расследованиями. Следователь на самом деле - зловещее ремесло, чьи методы варьируются от пыток до уловок инквизитора Достоевского, и не всегда ограничиваются вражескими офицерами или партизанами. Здесь, как и везде, роль Боры неоднозначна, он колеблется на размытой границе между сыщиком и инквизитором. (Здесь сохраняется определенная литературная традиция, поскольку сопротивление Боры своим врагам в СС — на данный момент его защищают высокопоставленные друзья и наставники — воспроизводит классическую вымышленную борьбу полицейского с тупым или коррумпированным начальством).

 

* * *

 

В дополнение к этим нарративным пластам существует еще ряд точек концентрации, которые, хотя никогда не поглощаются полностью сюжетом, но постоянно находятся на периферии нашего внимания. Религия единобрачия Бора поразит читателя, точно так же как она была сюрпризом для самого Бора, как нечто отдельное от всего остального, своего рода мгновенная трансцендентность. Я не решаюсь цитировать какие-либо из этих отрывков, которые представляют собой своего рода блестящую порнографию — петраркианские воспоминания о плотских, но так сказать одновременно и внетелесных переживаниях, в которых само тело, в этих самых материальных книгах, находится за пределами физического мира.

Жена Боры, Дикта, самостоятельный персонаж, гораздо более яркий и своенравный, более непредсказуемый, чем сам Бора. Предпочтительнее думать о ней не как о его жене, а как о соучастнике заговора: «В глубине души он тоже считал свой брак продолжительной любовной связью; он и Дикта были своего рода закладками друг для друга в любовном романе, и никто другой им был не нужен».

Последняя оговорка имеет большое значение, особенно если вы читаете слово «был» с точки зрения физической близости. Развод в военное время — дело непростое, особенно когда, подобно одному из несчастных товарищей Боры, вы получаете записку, которая просто гласит: «Я нашла другого, всего доброго».

Но заслуживают ли подобные эротические интерлюдии, обязательные сегодня для большинства популярных произведений и усиленные ныне допустимыми очевидными физическими подробностями, отдельной рубрики в нашем списке действительно разнородного сырья, из которого строятся романы о Боре? Если вопрос кажется странным, то он становится еще более странным, если дополнить его ссылкой на феномен куртуазной любви, который был предметом эзотерического интереса мыслителей от Паунда и де Ружмона до Батая, Клоссовски и Лакана (не говоря уже о Данте и дольче стиль нуово), где оно зачастую связано с трансгрессией. Куртуазная любовь действительно всегда ассоциировалась с аскетизмом, воздержанием и умеренностью, вещами, полностью отсутствующими в этих книгах, которые, однако, настаивают на уникальности и самоконтроле сексуального опыта Боры («Все, что когда-либо открывалось перед ним или было сказано, показано, дано, было подготовкой к этому»). Эти техники предназначены не для удовлетворения желания, а для его усиления и в то же время сублимации; для приближения к той материальной трансцендентности, которую Лакан называет наслаждением. Чистота и интенсивность этих сексуальных интерлюдий, которые в детективе или военном романе могут содержаться только как один из слоев гетерогенного сюжета, выходят за пределы желания или любви и нападают на Бору прямо с краденой картины Тициана, найти которую он должен: «Внимание Боры тут же было приковано к ней. Оттуда из тени, повернутое томно набок, выныривало едва различимое плотное гладкое женское тело. Оно выливалось словно из небытия, чтобы расцвести перед ним... Венера глядела из мрака холста… Когда он отошел от Венеры, кровь бурлила в нем, вызывая в нем жажду благородного желания и понимание невозможности его исполнения – одиночество чистого желания».

Подобный эффект нельзя непосредственно приписать гендерным качествам текста, вездесущей мужской телесности военного ландшафта, который напоминает домеханизированную топографию Первой мировой войны, в которой о перемещении огромных армий сообщал оглушительный запах пота, раздававшийся на многие километры вокруг. Конечно, время от времени и здесь проскальзывает отвращение к однополой телесности, но не тошнота другого мужчины, которую можно обнаружить в переполненном пабе Блума во время ланча («Мужчины. Мужчины. Мужчины»), или отвращение героя Набокова к улике, оставленной его соперником (окурок, плавающий в моче несмытого унитаза). Вездесущей здесь скорее является телесность солдата — жара, озноб, лихорадка, пот, ливни, изматывающая бдительность, — чья неослабевающая уязвимость неизбежно выступает бассо остинато для необъятной пространственно-временной феноменологии, от Испании до Волги, которая и есть Вторая мировая война: «Кругом одни мухи... Кожа пища, экскременты, раны, грязь, им все равно, все подавай. Ловить их нет никакого смысла: они напоминают дурную мысль, от которой можно отмахнуться, но не избавиться. Их не удерживает даже чистота, как недостаточно добродетели, чтобы отвратить злые мысли. Я понимаю, почему Сатану называют повелителем мух. Такова война, и такой она была всегда. Мы в 1943 году от Рождества Христова, подобно нашим собратьям в 1943 году до Рождества Христова, в Шумере или Египте, гоняемся за мухами и убиваем вшей».

Но, может быть, пора взглянуть на самого Бору как на еще одну из этих тематических связок или единств, из которых состоит книга, совершив небольшой обход того, что ему, может быть, даже несколько чуждо, а именно его классового происхождения. Семья, которая ведет свой род от жены Мартина Лютера (несмотря на то, что она твердо исповедует католицизм), имеет (как и родословная Канта) шотландское происхождение, а ее предок-военный может похвастаться тем, что был убит вместе с Гордоном в битве при Хартуме. Хотя саксонец и вырос в Лейпциге, он знает, как отдыхать в Риме, так же хорошо, как проводить лето в Восточной Пруссии. Родной отец Мартина был всемирно известным дирижером оркестра (а когда-то и композитором — в прустовской манере мы обязаны ему сюитой под названием «Цыганская синагога»), сделавшим блестящую карьеру вплоть до имперского Санкт-Петербурга. Сын кажется таким же музыкально одаренным (он бы прекрасным пианистом, пока травма не помешала ему играть), но вместо этого посвятил себя той же карьере, что и его отчим.

Он - прусский офицер: «Как мне объяснить отчиму... что причина, по которой я решил поступить в университет перед военным училищем, заключалась в том, что я не был уверен, что Германия все-таки примет решение воссоздать армию, и что армия эта будет из себя что-то представлять? Национальное строительство – это хорошо; но для таких, как я, которые не слышали ничего, кроме горечи за Версаль и жажды возмездия, должно быть что-то большее, чем просто национальное строительство. Святая цель, путь, освященный неизбежностью и Божьим повелением, что мы должны защищать цивилизацию. Как немец, я должен чувствовать себя цивилизованным, и несущим цивилизацию: война - это кратчайший путь к комфортабельному ощущению превосходства. Боже, храни меня от того, чтобы ошибаться, или же укажи мне путь, пока не стало слишком поздно».

Отношения Боры с матерью — самые трогательные и нежные моменты в этих произведениях, на что в наш постфрейдистский век указывать неловко. Аристократические семейные линии Альманах-де-Гота образуют паутину, опутывающую весь Вермахт; ее зеркальным отражением является партийная сеть, которая ей сопротивляется и ее укрепляет, простираясь далеко за ее пределы.

Другое дело - психология Бора, поскольку она вовлекает нас как в литературно-формальные, так и в феноменологические проблемы. Время от времени мы можем увидеть его со стороны: истинный ариец, такой же красивый, как Штауффенберг (уступка политкорректности, которая будет стерта позже сильной неприязнью Боры к этому человеку), авторитарный, непредсказуемый, без друзей и никогда полностью не раскрывающий себя, у кого даже самоконтроль находится под контролем; но любимец своих солдат, которые ценят его необычайную удачу в бою. Однако, несмотря на его ежевечерние признания (нам) в дневнике, ни одна из этих внешних черт и субъективных форм не кажется непротиворечивой. Бора остается загадкой; мы никогда полностью не отождествляем себя с ним, несмотря на множество захватывающих приключений и умозаключений.

Но есть способы объяснить это отсутствие идентификации; хотя один из них — неуклюжесть автора в перемножении черт характера Боры — можно сразу отбросить. Можно питать иллюзию, что то, что перед нами, вопреки всем ожиданиям, - это романы идей. В этом случае Бора становится образцом или иллюстрацией «архонта» Эрнста Юнгера, выжившего в разгар институциональных репрессий, настоящего внутреннего эмигранта, единственного полноценного героя времен тоталитаризма. Это не означает, что философская интерпретация неправдоподобна; но она стремится свести произведение к статусу романа-тезиса с теми обертонами милитаризма, с которыми, верно или нет, ассоциируются собственные произведения Юнгера («война как внутренний опыт»). Сам Юнгер — персонаж одного из романов Пастора.

Возможно, было бы еще более натянутым связывать историю Боры с учением его старого профессора Мартина Хайдеггера. В лучшем случае это могло бы прояснить его отношение к смерти, поскольку Sein-zum-Tode или бытие-к-смерти у Хайдеггера — это не призыв страха смерти, а способ постичь смерть, не как мое исчезновение, а как исчезновение моего «мира». «Капитан, вы наверняка задумывались, что бы вы хотели видеть, когда будете умирать». В этих романах смерть всегда зависит от места: в каждом городе или изувеченном войной пейзаже Бору интересует, станет ли то, что его окружает тем последним, что он увидит из своего жизненного мира. (Между тем кажется неуместным тот факт, что и Юнгер, и Хайдеггер умерли католиками; но некоторые читатели могут полагать иначе.)

Превосходные черты характера, которых у Боры так много, есть качества, наблюдаемые извне и как бы овеществленные; являются ли мысли Боры о себе (рассказанные, например, в его дневниках) более достоверными или менее объективными, — вопрос литературный или психологический. Но есть и другие черты — например, «контроль над своим самоконтролем», — которые скорее кажутся регулирующими, чем существенными: то, что обычно можно назвать «сдержанностью». «То ли в связи с воспитанием, то ли по привычке физический контакт был для него крайним средством, обязательно агрессивным или сексуальным». Является ли это характеристикой — связанной, например, с его атлетизмом, проявляющимся в верховой езде, — или вытеснением характеристики?

Еще с Испании Бора проявлял чрезмерную осторожность, пряча волнение глубоко внутри, и так же надежно, как организован армейский чемодан, с самыми тяжелыми предметами на дне, рассованными по углам.

Но это не единственный способ борьбы с потенциально неконтролируемыми психическими реакциями: «Он помнил каждый случай, когда испытывал непреодолимый страх, как точный сценарий, состоящий из слоев, ограниченных горизонтов, неумолимых и навечно заданных измерений. Комната, в которой он стоял, мгновенно превратилась в парадигму самой себя, так что навсегда — в тот момент, когда офицер СС слез с машины — стена и дверной проем, луч зимнего света на столе и побитый кафельный пол будут ассоциироваться со страхом».

Вытеснение, эстетизация — если психологизировать, то их вполне можно рассматривать как защитные механизмы. Но я продолжаю чувствовать, что «сознание» Боры — эта черная дыра, с которой читателю предлагается отождествиться, — гораздо более непостижимо и загадочно, чем прилагательные, которые дает нам психология, и гораздо ближе, иными словами, к некоему феноменологическому опыту пустого («чистой интенциональности») сознания, с чем вряд ли бы согласилось бы большинство писателей, стремящихся создать «правдоподобных», но своеобразных «персонажей».

Но что, если бы «характер» был чем-то вроде такого: «Вся его целое оказалось разбросано повсюду, до чего его разум мог дотянуться — пряди его волос, его конечности, странные куски тела, и ему нужно будет собрать их и снова сплести воедино, чтобы изменить баланс».

То, что раньше называлось самостью, есть неоднородность, относительно которой лучше всего последовать совету стоиков: «Но части, одолеваемые болью, позволяют им, если они могут, высказывать о ней свое собственное мнение».

И, наконец, проблема вины: «Здесь шла облава, Бора не мог сказать, что не привык к подобным сценам. Он хотел бы сказать, что это беспокоит его; но на самом деле, казалось, что его вовсе ничего не беспокоило. Это все уже было не раз увидено, сделано, пережито. В толпе терялась индивидуальность; все сводилось к толчкам и ударам прикладов винтовок, быстрым поворотам на ногах, когда кто-то пытался сбежать, и оружие приводилось в горизонтальное положение, прицеливалось и стреляло без промаха. Все отлично сыграли свою роль, включая жертв. Вокруг лежали тела, под ними лужицы крови. Только его злость (которая никакого отношения к жалости не имела) бурлила как густая жидкость, которую нужно время от времени перемешивать, но, в конце концов, выкипела сама по себе. Принцип, а не люди; никаких чувств, которых он бы уже не пережил. И никакой добродетели здесь не было места».

Я думаю, что это внутреннее отвращение следует понимать не как моральное негодование, а как более непосредственное восприятие бессмысленности и жестокости именно таких запрограммированных убийств. Сознание Боры не находится на уровне политики или философской этики — уровне, например, на котором официальный антисемитизм Рейха принимает форму государственной религии, истинно верующими которой являются персонажи, в книге Джонатана Литтела «Благоволительницы» (2006), охарактеризованные как «идеалисты». Без сомнения, у него есть спор по даным предметам со своими выдающимися учителями; но нам лучше рассматривать их с точки зрения нарративной и поведенческой конкретики, чем абстрактных моральных тезисов. Его отношения с СС носят не идеологический характер, а скорее мера предосторожности, которую человек предпринимает в отношении опасности, исходящей от различных очевидно не желающих ему блага чиновников, жестоких и крайне враждебных.

Война — это ризома, испещренная энциклопедической информацией и изложенная умными фразами, подобные которым, как давно заметил Чандлер, всегда раздражают в аэропортах читателей книг в мягкой обложке: границы расширяются и сужаются, а серия представляет собой непредсказуемые моменты времени. Есть, конечно, удовлетворение от решения локальной проблемы — исчезновение двух итальянских физиков на украинскомфронте; убийство знаменитого веймарского артиста и мошенника; пропавшие письма Муссолини; похищение бесценной тициановой Венеры – завершение которого приурочено к тому или иному всемирно-историческому событию или сражению. Но сериал не является ни хронологией, ни Bildungsroman. Каждый роман позволяет заглянуть в уникальную и неоднородную интенсивность временного потока.

Бора перемещается в нем, как и сама война, и беспорядочная хронология публикаций — Сало, затем Барбаросса, покушение на Гитлера после Сталинградской битвы — отвлекает нас от вопросов о его дальнейшей судьбе. Может быть, действительно, так как мы привязались к нему за этот кажущийся огромным период времени и пространства, мы предпочли бы не знать; и представить его в развалинах Германии года зеро так же трудно, как представить его труп на Восточном фронте (или в застенках СС). Поэтому лучше всего оставить его судьбу для нас такой же неопределенной, как и для него самого. Между тем, его изобрела Мария Вербена Вольпи; но, возможно, даже больше, следует поздравить ее с созданием его автора, «Бена Пастора», чье воображение, кажется, действительно изобрело Вторую мировую войну.

LRB

 

[1] Вольпи пишет на английском языке, но не все романы о Боре были опубликованы на английском. Первый роман серии, «Люмен», вышел в 1999 году. Семь романов – «Люмен», «Луна лжецов», «Темная сторона крови», «Песня ямщика», «Свинцовое небо», «Дорога на Итаку» и «Ночь метеоров» - опубликованы на английском языке издательством Bitter Lemon Press. Цитаты в этой статье взяты из всех произведений серии, в некоторых случаях из неопубликованных на английском языке.


тэги
читайте также