В погоне за актуальностью мы, преподаватели литературы, в конечном итоге стали ненужными. Эта мысль приходит на ум каждый раз, когда я читаю последние новости о кризисе гуманитарных наук..
Число выпускников-филологов снизилась почти вдвое после последнего пика, пришедшегося на 2005-2006 у/г, несмотря на то, что число обучающихся в вузах США выросло с тех пор на треть. Романская филология - моя специализация как преподавателя с опытом более двух десятилетий, - выглядит еще ничего. А вот отделения германской филологии находятся в свободном падении. Докторанты с факультетов, которые ранее специализировались на литературоведении, сталкиваются с пугающим отсутствием рабочих мест.
В одном из серьезных исследований ответственность за этот крах возлагается на изменение предпочтений студентов, которые больше не хотят читать, и, соответственно, на трансформацию средств массовой информации, на которых молодежь сейчас растет. Но такое объяснение позволяет профессорам слишком легко перевести стрелки. Студенты могут отвернуться от литературы, но мы-то тоже отказались от нее.
Ощущение, что дела идут все хуже, насквозь пронизывает мои разговоры с академическими друзьями. Даже те, кто преподает в самых богатых университетах, рассказывают мне о проблемах на их факультетах и сокращении мест для постоянных сотрудников. Они также с горечью жалуются на рост неспособности студентов и аспирантов справиться с каноническими авторами литературной традиций, которых они преподают: Милтон, Сервантес, Пруст, Клариси Лиспектор. Так что проблема совсем не только в том, что студенты не в состоянии прочесть тексты, написанные на более ранних вариантах современных языков, таких как «Кентерберийские рассказы» или «Песнь о моем Сиде». Как Аманда Клейбо, декан бакалавриата в Гарварде и профессор английского языка, прокомментировала в статье для «Нью-Йоркера», опубликованной в прошлом году: «В последний раз, когда я читала им «Алую букву», я обнаружила, что мои ученики никак не могли понять смысл предложений как таковых, как будто они не могли найти подлежащее и сказуемое».
Когда я прочел этот тезис, меня поразил спокойный тон декана: весьма далекий от того ужаса, с которым подобные вещи обсуждаются в личных разговорах. Кажется, она даже выражает сочувствие данному всплеску неграмотности в одном из самых элитных университетов в мире. Возможно Клейбо тихо смирилась с тем фактом, что «различие в способностях» ее студентов от ее собственных не позволяет им получить доступ к тому, чему она, по-видимому, посвятила всю свою жизнь: литературе как практике, как к совокупности выдающихся текстов, как к традиции, как к высшему выражению возможностей языка. Я совершенно неспособен на подобную невозмутимость, и на самом деле, это одна из причин, по которой я оставил преподавание.
Я не уверен, когда именно этот консенсус установился среди деканов, проректоров, руководителей департаментов и научных руководителей, согласно которому молодые студенты не любят читать, и что бесполезно надеяться на то, что у них достаточно любопытства и страсти чтобы иметь дело громоздкими литературными памятниками, доставшимися нам в наследство. Великолепное литературное произведение состоит из множества сложным образом скоординированных элементов: звук и смысл, нарративные структуры и ритмические модели, ссылки на традиции и новизна. Как студенты смогут распутать плотную сеть «Алефа» Борхеса, которая требует, по крайней мере, общего представления о «Божественной комедии» Данте? И что им делать с «Улuссом» Джойса, который требует некоторых знаний о том, что происходит в «Одиссее»?
Так и погружаешься в меланхолию: если студенты предпочитают избегать чтения текстов, которые мы так ценим, то что мы можем сделать?
На ранней фазе этого кризиса были предложены три решения из соображений, что студенты ненавидят незнакомое, старое и далекое в отличие от знакомого, современного и близкого. Первым решением было заменить или дополнить чтение новыми средствами массовой информации - кино, телевидение, популярная музыка, компьютерные игры, визуальное искусство – все то, что как предполагалось, было для наших студентов близким и родным (ведь «их способности отличаются от наших», как отметила Клейбо), и они будут чувствовать себя более уверенно. Вторым было сокращение объема в учебной программе для старых писателей и поэтов (например такого далекого XIX века) в пользу текстов, написанных позднее. Третий состоял в том, чтобы использовать культурные продукты, созданные в другие времена и в других странах для обсуждения современных морально-политических проблем.
Меньше текста, больше изображения и звука; меньше прошлого, больше настоящего; меньше эстетики, больше этики. Хотя эти три шага были представлены в качестве ответов на кажущееся отсутствие у нынешних студентов интереса к литературной традиции, этому сдвигу учебного плана на стороне спроса фактически предшествовал аналогичный на стороне предложения. В предыдущие десятилетия подготовка диссертаций по современным авторам стала приемлемой, обычной и, действительно, распространенной практикой во многих аспирантурах.
Но это не всегда было так. Три или четыре десятилетия назад современная литература рассматривалась как не восприимчивая к строгому научному обороту, потому что нам не хватает нужной дистанции, чтобы поместить ее в осмысленный контекст - в творчестве писателя, в культурных рамках своего времени, в историческом процессе. Но если то, что для нас сегодня важно, это текущие этические дилеммы или коммуникативные патологии в современном обществе, то тексты, написанные в последние годы такими людьми, как мы, столь же хороши или даже лучше, чем другие, которые поступают к нам из отдаленных культурных эпох и географических горизонтов.
Правда в том, что в академической среде произошло нечто необычное: преподаватели филологии выработали любопытную апатию, столкнувшись с литературными текстами, которые они ранее ценили превыше всего, и перешли от структурного, исторического или риторического анализа этих текстов к культурным, гендерным или региональным исследованиям, применяемым ко всем видам объектов.
Уже в 1990-х годах стандартный выпускной семинар на филологических факультетах включал несколько глав из книг или кратких эссе некоторых новых (в основном французских) авторитетов, которые были призваны предоставить подсказки для другого, как правило, меньшего списка стихов, эссе или нарративов. Тогда мы называли это теорией. Часто на практике это была философия, прочитанная вне ее родного дисциплинарного контекста и, таким образом, понятая в несколько туманных терминах. Работы Деррида появились в диалоге с великими представителями феноменологической традиции: Гуссерлем, Хайдеггером, Левинасом. Нет никаких оснований ожидать, что аспирант-филолог сможет реконструировать эту родословную или выбрать сторону в сложных дискуссиях между этими фигурами. Обоснованность теорий рассматривалась поверхностно, часто посредством квазирелигиозной веры в авторитет теоретических текстов.
Между тем, политические разговоры в значительной степени вытеснили дискуссии о нарративной структуре, текстовых источниках или чистой красоте прозы данного автора. Верные идее интеллектуала как надзирателя за социальной порядочностью и морального трибуна, профессора литературоведения взялись за великую историю нашего времени, за марш свободы, воплощенный в борьбе той или иной группы, и за стремление к эмансипации и сопротивление, которое оно встретило со стороны реакционных сил. Обсуждения признаков сексизма в том или ином тексте перешли в разговоры о положении женщин; неприкрытый национализм того или иного автора, изданного столетия назад, был представлен для обсуждения иммиграции в Соединенные Штаты.
Темы занятий стали привязываться к утренним газетам. Мне трудно припомнить разговоры о литературе с коллегами во время моих лет в академической среде. Вместо этого по большей части мы горячо комментировали новости, уверенные, что наши теории позволяют нам увидеть то, чего не видят простые люди, и уверяли себя, что — с моральной и политической точки зрения — мы все на одной волне. Мы хотели привлечь к этому и студентов, и были удовлетворены, когда подготовленные ими эссе подтвердили, что наши представления о мире верны.
Профессора филологии стали менее восторженными по отношению к текстам и более жадными до аудиовизуальных медиа или поп-музыки, менее склонны заниматься прошлым, чем поверхностно исследовать настоящеее, и менее склонны обсуждать эстетику (например, уникальность Натаниэля Готорна как писателя), чем этику (взгляды Готорна на пуритан). Куда-то ушло все далекое и странное, а его место заняло знакомое и современное, а внимание к языку, которое было центральным для дисциплины, было без промедления отодвинуто в сторону.
Оглядываясь назад, трудно сказать, кто первым отказался от литературы — студенты или преподаватели. По мере того, как мы продвигались вперед с нашими новыми интересами, расстояние между университетской аудиторией классом и студенческим общежитием сокращалось, и разговоры, которые велись в одном месте и в другом, становились все менее различимыми. Виртуозность письма и оригинальность формы перестали быть примером для подражания, и студентам все чаще преподавали социальный анализ с моралистическим уклоном, который преподавали профессора, которые зачастую не имели достаточной для того квалификации, в этом отношении вряд ли отличаясь от любого неглупого и образованного гражданина.
Отказавшись от литературы, мы, профессора, утратили всякое право на экспертизу, а вместе с тем и смысл нашего существования.