Энцо Траверсо представляет свою новую книгу "Революция: интеллектуальная история" (2021)
«Революция — без икон и без заглавных букв — все еще остается необходимостью, как смутная надежда на перемены и как ориентир для человеческой воли. Не как модель, не как готовая схема, а как стратегическая гипотеза и регулирующий горизонт». Этими словами философа Даниэля Бенсаида начинается новая книга Энцо Траверсо под осторожным названием «Революция: интеллектуальная история». Траверсо, один из ведущих итальянских историков идей, сейчас преподает в Корнельском университете. Il manifesto встретился с ним в Риме во время недавнего визита, во время которого он представил свою книгу.
- Сегодня враги политической и социальной революции говорят о «революции», когда продают последнюю модель смартфона, новейшую марку зубной пасты или баллотируются на выборах. А те, кто за революцию, молчат. В каком смысле революция до сих пор остается «стратегической гипотезой», как утверждал Бенсаид?
- Произошло стирание смысла слова «революция», ставшего лишенным содержания, пустым означающим. Было время, когда левым приходилось выбирать между реформой и революцией. Сегодня слово «революция» относится к последней модели iPhone, а «реформа» — к некой социально-регрессивной мере, связанной с введением неолиберального управления (отсюда трудовые реформы, реформы здравоохранения, университетские реформы и т.д.). Данная метаморфоза имеет большое значение и в области историографии, где идея «фашистской революции» — сама по себе принадлежащая к фашистской риторике — широко распространена, тогда как революционное измерение таких событий, как Гражданская война в Испании или Парижская Коммуна, как правило, игнорируется. Понятие «революция» меняется, как и его политическое использование. Мы давно прошли эпоху, когда такой историк, как Эрик Хобсбаум, представлял революцию как ключевое понятие для интерпретации модерна. Я убежден, что это стирание берет свое начало — далекое от вопросов коммуникативных стратегий в политике и индустрии культуры — в поражении революций ХХ века. Это действительно был век революций, а не только войн и тоталитаризма. В век «принципа надежды» коммунизм стал конкретной и возможной утопией в смысле Эрнста Блоха. Но этот «горизонт ожиданий» исчез.
Вы пишете, что социальные движения за последние пятнадцать лет, а может быть, и дольше, оказались лишены исторической памяти, но они не пленники прошлого и им нужно заново изобретать себя. Как можно в этих условиях создать революционную политическую традицию?
Очевидно, что дело не в том, чтобы обвинять молодых людей в отсутствии у них исторической памяти. Скорее, речь идет о том, чтобы примириться с господствующим сегодня «смыслом» истории. Новые социальные и политические движения обладают значительным потенциалом, но они являются порождением исторического поворота, опустошившего утопический горизонт из прошлого, отождествляемый именно с идеей революции. Реконструкция его истории и смысловых трансформаций, возможно, поможет нам понять, что он все еще остается ориентиром для нашего времени.
Что значит не иметь памяти о революции?
Это означает, что цикл революций в ХХ в. подошёл к концу, и что мы переживаем последствия этой трансформации. Целый век история, казалось, шла к социализму, предпосылкой которого было завоевание власти с помощью вооруженной силы. Но такое представление находится на расстоянии целых световых лет от нашей нынешней интеллектуальной вселенной. Именно такой поворот событий не позволяет новым движениям вписаться в историческую преемственность. Это не значит, что революций больше не будет. Наоборот, в последние годы они уже были — достаточно вспомнить «арабскую весну». Эти революции, однако, уже не отождествляли себя со старыми моделями — социализмом, национально-освободительным движением, панарабизмом, — которые сейчас устарели, исчерпали себя или потерпели поражение, и они толком не знали, куда идут. Когда деспотичные режимы Бен Али и Мубарака были свергнуты, они не знали, чем их заменить.
Даже когда существовали сильные модели, многие революции терпели неудачу. Является ли потеря наследия отягчающим обстоятельством?
Это также условие, которое дает большую свободу. Идея радикальной трансформации сохраняется, хотя и не признает себя наследником моделей, унаследованных от ХХ в., в частности коммунизма и антиколониализма. Но новой модели пока не предвидится. Этот вакуум является источником невероятного творчества, я бы даже сказал, значительной теоретической сложности для социальных движений, которые вынуждены изобретать себя заново. В основе этого творчества лежит революционный вопрос: как изменить мир, положить конец капитализму, спасти планету, преодолеть чудовищное неравенство, от которого страдают наши общества? Я думаю, что эта потребность сегодня широко ощущается среди молодежи.
Отсылки к 1960-м и 1970-м проходят через несколько ваших книг, например «Левая меланхолия», «Марксизм, история и память». В чем разница между той эпохой и сегодняшним днем?
Те, кто открыл для себя политику в 1970-х, должны были выбирать из широкого спектра четко определенных движений и организаций. Это, к счастью, не проблема сегодняшней молодежи, которая думает и действует, не чувствуя себя заключенным в идеологические клетки. Однако подобные изменения предоставляют не только преимущества, но и провоцируют серьезную хрупкость именно потому, что эти движения не обладают исторической преемственностью. Это эфемерные, недолговечные искры. Когда им удается завоевать себе прочное место в политике, они рискуют быть вновь поглощены традиционной политикой, как мы видели в случае с Подемос, с Сириза или даже в Великобритании, где попытка обновить Лейбористскую партию снизу уперлась в тупик. В Италии все движения, появившиеся за последние двадцать лет, не смогли найти политического выражения, кроме как через коалиции микроаппаратов, которые задушили бы всякий энтузиазм. Нам нужно выйти за пределы этих кратких всплесков, чтобы реконструировать горизонт ожидания, заново изобрести идею будущего.
В неолиберальных обществах, которые вы анализируете в книге «Первое лицо прошедшего времени: «Я» в историографии», присутствует ужас перед неудачей и поражением. Не отталкивает ли это нас даже от мыслей о новой попытке?
Может быть, но социализм родился из «отработки» поражения, а именно поражения Французской революции, закончившейся Реставрацией. XXI век родился из очередного исторического поражения глобального масштаба. Молодое поколение, вероятно, этого не осознает, но действует в контексте, всерьез обремененном этим наследием. Восстановление чувства истории, знание того, что изменение мира — это вековой проект — проект, который в ХХ в. не только казался возможным, но и был претворен в жизнь, — может предложить идентичность, какой бы неустойчивой она ни была, и заставить нас чувствовать себя менее уязвимыми.
Одна из самых интересных идей, появившихся в последние годы в среде социальных движений, — это интерсекциональность, конвергенция борьбы и новая идея класса как объекта множественного угнетения и субъекта возможного сопротивления. Эта перспектива часто приветствуется во Франции, стране, где вы жили и преподавали, в том числе стоит упомянуть опыт La France Insoumise. Может ли подобное быть полезным для возвращения чувства революционной перспективы?
La France Insoumise шли правильным путем. Несколько сомнительных националистов или «суверенистов» ушли или их попросили уйти. Они участвовали в движении «Желтых жилетов», даже не будучи движущей силой этого движения. Они смогли интегрировать экологизм и на практике — насколько это возможно — установить взаимосвязь между заявлениями и требованиями на основе пола, расы и класса. Поскольку они ориентированы на антирасистские движения в рабочих пригородах, они преодолели узкие рамки «национал-республиканизма», старых рамок французского социализма. Левая коалиция добилась значительного успеха на выборах, но ясно, что это не революция. Для нее нужно преодолеть множество препятствий.
Как так?
С чисто формальной точки зрения программа левой коалиции Нового народного экологического и социального союза более умеренна, чем программа Союза гошистов Франсуа Миттерана в 1981 г. Она не предусматривает национализацию некоторых ключевых секторов экономики. Меланшон честно признал это: даже если бы он стал премьер-министром, у него не хватило бы сил реализовать свою программу без поддержки сильного общественного движения, которого сейчас нет. Проблема в очень высоком уровне издержек. В нынешнем контексте старая программа социал-демократии — перераспределение богатства, социальные реформы, гарантия заработной платы и пенсий, доступ к образованию, транспорту и здравоохранению — подразумевает разрыв с неолиберальным порядком. La France Insoumise воплощает этот разрыв. В послевоенный период социал-демократия была инструментом «гуманизации» капитализма перед гигантским вызовом социализма как «принципа надежды», разворачивающегося в глобальном масштабе. Сегодня социал-демократия стала одним из столпов неолиберального порядка. В эпоху всеобщей коммодификации подлинная социал-демократическая программа не может быть осуществлена без разрыва с господствующей моделью капитализма.
Существует не только история революций, но и история контрреволюций. Так было с самого начала современных революций, Французской и Советской революций, с разрушительными последствиями. Являются ли контрреволюции просто реакцией или они автономны, создавая собственную новую реальность?
Это своего рода норма истории: нет революции без контрреволюции, связанной симбиотическими отношениями. Исключение составляли «бархатные революции», возникшие, когда советская власть находилась в кризисе и уже не могла послать на их подавление танки. Контрреволюции имеют свою культуру и идеологию, которые претерпевают трансформации. В ХХ в. они породили фашизм. Риторика фашизма задумывалась как «революционная», но ее основным компонентом была реакция против большевизма. Контрреволюция ХХ в. претендовала не на восстановление старого режима, а скорее на изобретение новой формы власти. Ее культура не была незначительной, даже если некоторые считали ее всего лишь «антикультурой»; в конце концов, фашизм изобрел новую идею цивилизации. В Германии нацизм породил таких великих деятелей, как Юнгер, Шмитт и Хайдеггер. Во Франции литература первой половины ХХ в. отмечена, после Пруста, чередой фашистов, таких как Селин и Дриё ла Рошель.
Можно ли интерпретировать нынешний неолиберальный цикл как контрреволюцию — как реакцию на глобальный революционный цикл 1960-х и 1970-х годов?
Да. Я хотел бы ответить как историк, упомянув о longue durée Фернана Броделя. Неолиберальную эпоху, которую мы наблюдаем сегодня, можно рассматривать как ответную реакцию — в этом смысле контрреволюцию — на длинный цикл революций ХХ в. На социальном уровне это очевидно. Все социальные достижения прошлого века поставлены под вопрос. Властные отношения между классами в глобальном масштабе сильно изменились. В Бруклине работники склада Amazon добились признания своего профсоюза — и это стало одним из величайших достижений последних лет. Если мы подумаем о том, чем было рабочее движение в 1960-х и 1970-х годах, то, несомненно, это достижение произошло в пугающем контексте регресса.
Какова история контрреволюции, которую мы сейчас наблюдаем?
На протяжении десятилетий неолиберализм был еретическим течением в культуре правящих классов. Кто бы во время Второй мировой войны воспринял всерьез такую книгу, как «Дорога к рабству», в которой Рузвельт был представлен пятой колонной сторонников тоталитаризма в то время, когда Советский Союз, Соединенные Штаты и Великобритания боролись с нацизмом и фашизмом? В то время идеи Хайека были неприемлемы. Первым признаком поворота стал чилийский переворот 1973 года. Прибыли «Чикагские мальчики» и провели структурные реформы, с которыми левым вокруг Габриэля Борича приходится бороться и по сей день. Пиночет олицетворял вооруженную контрреволюцию. Впоследствии неолиберализм навязал себя «антитоталитарной» риторикой, основанной на сочетании либеральной демократии и рыночного общества.
Итак, неолиберализм — это не только реакция, но и институционализированная политическая форма и специфическая форма жизни, стремящаяся к постоянному самообновлению. Правильно ли называть его «революционным»?
Неолиберальная «революция», которая выходит далеко за рамки неолиберализма как экономической модели, представляет собой постоянную бомбардировку образами, модой, товарами и иллюзиями. Одним словом, это «приватизированная утопия». Это не невинная операция. Он стремится внушить ощущение того, что все вокруг нас трансформируется, даже если социально-экономический порядок, порождающий катастрофы и огромные страдания, капитализм как цивилизация — то, что Андреас Мальм называет «капиталоценом», — остается неизменным. Я хотел бы подчеркнуть, что неолиберализм навязал себя не только армиями, но прежде всего как «демократическая» альтернатива тоталитаризму, в который превратилась вся история ХХ века.
Если революция захвачена контрреволюционерами, как можно изменить данное положение дел?
Я не думаю, что у кого-то есть рецепт подобного. Революция — это исторический момент, когда угнетенные осознают свою силу, свою способность изменить мир посредством коллективных действий. Вальтер Беньямин использовал следующую формулу: расщепление атома, высвобождающее необычайно взрывоопасные силы. Революция — это момент, когда линейность истории вдруг нарушается и все становится возможным, когда открываются новые горизонты: революции — это фабрики утопий. Это неизбежно влечет за собой значительные риски, поскольку можно идти и по опасным путям.
Революции, однако, не происходят по указу, они возникают снизу и распространяются, как «фурии», как выразился Жюль Мишле. Но важно знать, что, хотя революции постоянно изгоняются, они все же вдыхают жизнь в историю.